Главная » Статьи » Мои статьи

О матери...часть 6.

46 год.

Мысль о том, что именно от нас потребуют, не вызывала ни страха, ни даже тревоги. Но необходимость повиновения вызывали в душе бессильные судороги сопротивления. Всё, что составляло содержание жизни, — мечты, чаяния, надежды, цель, — концентрировались в одном — в протесте. Уже один повелительный окрик, сопровождаемый бряцанием оружия, поднимает ураган протеста. Хочется драться, впиваться зубами в жилистые, чёрные от грязи и пороха шеи немцев. Но в упрямых надеждах было ещё достаточно пищи здравому смыслу. Это мгновенное желание цепенело. Лишь блеск гневного взгляда выражал его. Но они, казалось, ничего не замечали, вероятно, так уже привыкли к подобному, что считали мрачный, бешеный взгляд национальной русской особенностью. В избе царил полумрак — из трёх окон, смотревших в улицу, одно было завешено одеялом, в другом- выбитое стекло было заткнуто подушкой. Пахло сеном, свежей соломой, кислым солдатским потом и ещё чем-то, — то ли табаком, то ли мылом. И смесь этих запахов казалась ароматом жизни.

С кухни вышел немец. Собственно, не вышел, а остановился в дверях, прислонившись к косяку, в другой упёршись носком сапога. Играя зажатой в углу губ папиросой, щурясь от дыма, осматривал меня нахальным ощупывающим взглядом. Старое пальто с огромным меховым воротником, кирзовые сапоги, посеревшее, осунувшееся лицо, бабушкин черный платок, — всё это делало возраст мой неопределённым. Белобрысые ресницы немецкого офицера наблюдательно вздрагивали. На губах появилась брезгливая гримаса. Я с благодарностью подумала о бабушкиной предусмотрительности с этим черным рваным платком. Я стояла, опираясь на подоконник, готовая к любой схватке. Офицер, обращаясь к тому, что брился за столом в большой комнате, — хмыкнул. Тот ответил что-то негромко, коротко. Тут же на столе лежали грязные портянки. Офицер вышел и тут же вернулся с пустой миской и ложкой. Он забарабанил ложкой по краям металлической миски и кивнул на портянки. Я смотрела и видела только руки — холеные не солдатские руки, с золотым пушком у запястья и мерцающий огонёк большого перстня на среднем пальце. Почему он решил забавлять меня этой музыкой? Что-то знакомое показалось в этом дразнящем позвякивании. Непонятное, но знакомое. И вдруг всё стало ясным. Рекс! Моя собака. Я сама учила её отзываться на эти звуки. Всё связывалось с пищей. Я подзывала так всегда Рекса, чтобы покормить и поиграть с ним, заставляя его вставать на задние лапки.

Это что же- они теперь станут со мной поступать так же? Боль чудовищного оскорбления коробит душу. Они даже не видят во мне человека. Бешено вихрятся мысли. На всю жизнь запомнится теперь эта рука с мигающим огоньком топаза. Если бы та же рука приставила в спину мне автомат, вероятно, было бы страшно, но не было бы так мучительно. Тогда это была бы просто рука солдата, привыкшего покорять всё силой огня, душило бы бессильной яростью, досадой, отчаянием, но всё же не унижало бы, не оскорбляло бы так человеческого достоинства, как этот дрессирующий жест.

Тогда у развалин учительского дома, я была поражена картиной невиданного убийства. Немцы представлялись канонадным маршем смерти, шквалом бомбовой чумы.

Война была только громом изрыгающего лаву Везувия. Вулканической магмой было рабство. Европа была уже погребённой под ней Помпеей.

— Znerdtwaghem (неразборчиво немецкий), потом ей дадут тарелку супа, что бы было «nochwaghen. Znerdtwaghen» потом «nochwadchen», и опять h? noch? nochwagchen. А институт, а лекции, а дело, работа… Неожиданно для себя я произнесла по-немецки: «Благодарю, я не хочу есть». Рыжие щёточки офицерских бровей подпрыгнули: «Speeches … (неразборчиво)?»

— Вы жили в Германии?

— Нет, я не жила в Германии, язык изучала в школе.

— Разве у вас в школах изучают немецкий язык?

— Да, но чаще- английский.

— И много таких школ?

— Много, среднее образование обязательно.

— А кто вы?

— Студентка, дочь колхозницы.

Удивление на лице немецкого офицера постепенно сменилось смешанным выражением растерянности и досады. А на душе у меня стало как будто легче. Невежды! Именно моральное убожество взлелеявших фашизм невежд и есть почва, на которой он возник.

Пришел Егор с водой, аккуратно поставил вёдра, положил на лавку овчинные рукавицы.

— Надо бы щей сварить. А то плохо погорельцам без горячего.

Неторопливо, будто не замечая наблюдавшего за ним офицера, отыскал под лавкой в углу большой чугун, примерил сковороду как крышку. Плеснул из ведра воды в чугун, сказал

— Помой.

Я старательно стала мыть. Не успела я закончить, как меня снова окликнул офицер:

— komneirfrau!

Два немца принесли термос.

— Вот, — сказал одному из них позвавший меня офицер — она знает язык, можете…

Последние слова я поняла не сразу. «zutub… tachen… (неразборчиво)..- что это он сказал… Призёмистый, румяный толстяк, в длинной, натянутой на полушубок шинели оглядывал меня с недоверчивым любопытством. «Zummuf…» — нужно вспомнить. Но толстяк не ждал — эта женщина для немецкой кухни должна набрать и начистить картошки… Аааа… Теперь всё понятно! И даже сразу вспомнилось значение слов — ПОЛЬЗОВАТЬСЯ, воспользоваться. Вот оно что — переводчицей! Досадно, горько стало за свою оплошность, так противна была эта роль.

— Пойдешь с ними переводчицей, — кивнул рыжий сердито, увидев, что я застыла с чугунком.

Как появится перед выжившими, сидевшими в подвале овощехранилища, вместе с этими солдатами, в позорной, унизительной роли их переводчицы? Как тяжелы слова, которые нужно будет переводить… Подёргивая тонким, обтянутым в гольф, коленом, офицер впился в меня нетерпеливым взглядом.

— Nun?

За спиной оскорбительно хмыкнули. Я оглянулась. Френч нараспашку, в прилизанных волосах тонкая нить пробора. Из открытого термоса аппетитно тянуло суповым паром. Этот немец потянулся к автомату. Он не нуждался в переводчике — язык автомата интернационален. А разве не все они владеют им в совершенстве?

— Пошли, — коротко кинул он, и, не оглядываясь на спутников, направился к двери. Офицер поймал меня за рукав.

— Поняли всё?

Не останавливаясь, я ответила по-немецки. Уже из прихожей я услышала, как тот же хрипловатый голос сказал:

— У этих дикарей всегда встретишь что-нибудь несуразное. Представь. Эта девка училась в университете.

В тоне, каким сказаны были эти слова, была циничная беззлобная снисходительность. Но ни этот тон, ни наглое причисление к дикарям не возмутили и не оскорбили меня так, как прошедшее время глагола «училась».

 

46 год.

Мамочка, дорогая моя, как тяжело мне тревожить покой твой, твои лежащие в земле кости и светлую память. Но только одну минутку оторви для бедной своей несчастной дочурки. Дорогая моя, что для тебя эта одна минутка из твоей звёздной и чистой вечности, ведь ты из своей короткой и стремительной жизни своей отдала мне лучшую её долю. Любившая меня, как тяжело мне! Только в образе твоём, большом и светлом, я нахожу сейчас утешение. Удели же мне маленькую долю своего небытия, я поделюсь с тобой тяжестью своей печали. Ты ведь всегда с нами. Ты слышишь меня, мамулька? Я бессильна, всё труднее мне сдержать свою клятву, данную над твоим гробом. Что делать? Научи же меня мудрая, вечная.

17.12.48

Экономика увлекает. Но как только мысли освобождаются от калькуляций и анализов — вползают философские размышления о проблемах души и жизни.

Неужели возможно жить только ради себя самой? Для меня целесообразность всегда была связана со степенью нужности людям. Мне было 17 лет, когда умерла мать. Сёстры и братишки были младше меня. 8 лет я заменяла им мать. Теперь все они уже взрослые, отец женился. Страдаю недугом сомнений. Ни одна истина не кажется мне абсолютной. Пытливость ли это ума, или просто глупая женская нерешительность?

Иногда, абсолютное неверие доводит меня до отчаяния. Воспоминание о совершенной ошибке. Но нет, это не предсмертное томление самоубийцы. Это только раскаяние, страшное, знающее все глубины. Сознание совершенной глупости, болезненно взвинтившей нервы до припадка шизофрении.

 

Земля! Я чувствую её лопатками. Холодная, твёрдая, — она кажется мне телом невозможного великана — покойника. Чуть- чуть жутко. Вспоминаю, как несла из мертвецкой холодное, тяжелое, твёрдое тело матери. Земля! Смерть породнила нас. Ты, моя мать, мой любимый, сын его, убитый недоношенным. Разве я могу тебя обвинять? Ты только приютила их.

Я плачу, но глаза мои сухи. Это слезы ума. Вот здесь, в ста шагах от меня лежит мать. Плачь! Плачь, родная, ты должна оплакать не рожденного внука. Самой бы заплакать. Нет слёз, только спазм перехватывает горло. Всё тело напряженно сжимается в мускульный ком.

Не смей искать утешений, детоубийца, не смей укрываться в лапах надежд от мук раскаяния. Это говорит судья. Робкий, жалкий, раскаявшийся преступник не оправдывается. Я не ищу оправданий. В чём они? Боязнь бедности, вечное стремление к самоусовершенствованию. Разве это оправдания? Не есть ли это мелкое проявление эгоизма, вечная, пескарья дрожь за жизнь, цена которой может не оказаться ломанным грошом… Может оказаться… Блистательные, титановые мечты мешали совершить даже маленький, самый человеческий долг каждого на земле. Оправдания? — Пескарь, нечего прятаться в больших тенях. Трусишка, — подлый, мелочный, безнравственный трус.

Найти бы в душе хоть бы маленький кусочек какой-нибудь, хотя бы фантастической нежности. Бодрящего, тёплого чувства… Ничего нет… Гнетущая, отчаянная пустота…

Неужели этим и кончить? Есть ещё выход — материнство. Я всегда помнила о нём. Настало время им воспользоваться. Одно усилие воли. Связь — и — ребёнок. Постараться, чтобы вышло красиво, не отчаянно грязно.

 

15 апреля 1959 года.

Думалось, пройду сквозь жизнь, как парусное судно петровских времён по глади тихого моря.

Жизнь я никогда не пойму. Я не чувствую её уроков. Неужели я такая тупица?

Всегда верила в силу глубокой мысли, но есть стратегические приёмы хитрости, они сложнее. Может быть потому, что они требуют особых способностей? Таланта Остапа Бендера?

В детстве было только презрение к ним, брезгливая отчужденность, игнорирование.

Но вот, оказалась вдруг в пекле боя, и нет возможности уцелеть, не огрызаясь. Становишься стратегом. Отвратительным. Жалким стратегом. Ну что такое противник, поздно разгадывающий маневр врага? Победу обеспечивает лишь тот полководец, который умеет предупреждать тактику неприятеля, а не только её угадывать.

 

Это вопит бабья беспомощность. Да что в том, ну и пусть. Нет ни воли, ни самолюбия, ни чести. Было бы побольше жемчужин бездумия, и то легче, чем бесконечный туман, туман, туман.

 

27 апреля 1949 года.

На днях беседовала с Артамоновым. Рассчитывает быть в коммунизме через 15 лет. Убежденность даже в сроке.

 

24 мая 1949 года.

Май, весенняя горячка. Нет любви, но я ищу её жадно, как бесплодно, но жадно глотает воздух умирающий от чахотки.

Нет, я не чувствую её так, как прежде, какая-то безумная, почти развратная потребность в ней толкает меня на поиски приключений.

Это не чувственный разврат, — ещё слишком обильна душа, чтобы до него опуститься. Души хватит еще на всю «знойную Аргентину». Нужно только суметь, не опалённую, перенести её в «Забытую Австралию», чтобы пополнять там разумно, целесообразно, плодотворно. Всё-таки страшно за неё: от расточительства — всего лишь шаг до банкротства.

«Эх ты!»

Чего я хочу? Разве я могу ответить на этот вопрос, разве я знаю, чего добиваюсь. То, чего хочет рассудок, отрицает сердце. И наоборот.

В этой бесконечной схватке противоречий можно незаметно растратить жизнь, и у финиша дней ужаснуться их бесплодности, последним смертным отчаянием пожалеть об утрате единственного, неповторимого. Это мёртвая точка.

 

2 июня 1949. Четверг.

У меня была одна цель — исследования. Средства меня не пугали, это мой принцип — не считаться со средствами. Правда, объект исследований был слишком своеобразный: мне хотелось изучить современного Дон- Жуана — низкой, но весьма ходовой марки. Единственное, что могло бы меня остановить — это разочарование. Но, ведь я знала — у русских Донжуанов всегда была Печоринская душа, злая, эгоистичная, но всё же прекрасная своим многообразием.

Психологи тем и отличаются от следователя, что кроме вещественных доказательств, очень легко пользуются способностью домыслить, восстановить логикой неясное, неощутимое для первородной мысли.

Самое ценное в человеке- это душа, раскалённая до ковкости, как выдержанное в горне железо. Какой это благодатный материал — хорошо знают кузнецы. В их руках бесформенные куски приобретают самые необычные формы. Но в глупых, неумелых руках они становятся источником бедствий. Температура ковкого железа воспламеняет любой горючий материал. Это — пожар — бедствие. А что толку в бедствии — чужое оно, или своё?

Наблюдая донжуанов, я поняла, что их похождения проходят равнодушно для них самих, без упоение восторгом, без злорадства, без всяких чувств. Воспламеняя чужие души, сами они не испытывают даже злобы. Бедствие чужой души- для них не причина выпасть из равнодушного состояния апатии. И это самое страшное. Это ведь не только чужие бедствия. Человек — это не ты, не я, не «она» — НЕТ! Это одно, огромное В ОДНОМ ЦЕЛОМ. Растлевая чужие души, он растлевает самого себя.

 

15 июля 1949 года.

Иногда становится страшно — до бешенства, до отчаяния страшно. В неволе проходят дни. И когда вечером выйдешь за проходную, хочется бежать во след уходящему солнцу, догнать угасающий день, вернуть его, чтобы посмотреть в глаза ему, сказать: время! есть ли у тебя совесть? Но будто окованы свинцом непослушные ноги, тело, чужое, уставшее, вымотанное томлением, состарившееся незаметно, ненужно.

Всё чаще упрекаю себя в том, что не туда иду. Но почему, почему, нет воли повернуть туда, куда нужно? Правда ли, что нет сил? Правда ли?

Знаю, сильными не родятся. Нужно воспитать силу. Счастье- это глупейшее слово, без смысла и содержания. «Не гонись за большим, — упустишь малое».

Этого усвоить я не могу. Нет энергии без материи. Чтобы получить её, эту энергию, нужно спалить саму жизнь. Другого источника нет.

 

12 апреля 44 года.

Я обожаю дипломатов, жуликов, взломщиков различных замков… И особенно — замков черепных коробок. Это самые искусные взломщики — так как эти замки наиболее сложные из всех известных. Но я презираю людей, которые неопытно, неумело принимаясь за такие дела, наталкиваются на более опытного и… не смущаются.

Я презираю хитрецов, которых легко разгадываю, но уважаю и ценю хитрость на удочку которой попадаю сама.

Цинизм? А что такое цинизм? Всякая откровенность, как бы ни была она груба, есть шаг на дороге правды, дороге сильных. Самое пагубное, что может быть в человеке, — это трусливая ложь — она изобличает слабость духа и воли, бесхарактерность и скудость стремлений.

 

45 год.

Не хотелось думать, но мысли вползали украдкой, втискиваясь в тяжелую голову, заливая мозг терпким, ядовитым зельем. Вспомнились аудитории, последние лекции. На западных окраинах росли баррикады. Эвакуировались предприятия, больницы, москвичи, те, кто не становились бойцами. Это был конец октября. Теперь в Алма-Ате снова читают лекции. Почему-то вспомнился Николай Иванович, преподаватель математики. Его благодушное, чуть ироничное — «не знаешь, дорогой товарищ. Да! Не знаешь. Ленишься! Лень — враг человека! Она требует жизни. Да! Да! Это крыса противная и жирная крыса, грызет и грызет жизнь и окургузит её. Знания -мертвы. Но они материал для умеющих думать! Учитесь думать, товарищи! Думать!»

А что теперь ждать? Была цель. Были мечты, стремления, желания. Мать хвасталась соседке: " Галька инженером будет!» Она и не понимала, что это за инженер такой, только твёрдо верила, что никогда уже дочь её не будет батрачкой. Никогда не узнает того, в чем прошла половина ее собственной жизни.

И вот жизнь. Шёл человек по простому светлому, длинному коридору. Шёл не один, целая ватага веселых, сильных, смелых, не знающих горя людей шла в манящую светлую перспективу. И вот коридор закрыт. Замурован. Затемнен. Ждать. Что ждать? В Алма-Ате идут лекции. Карпов, Рахмин, П… (неразборчиво) Саша, — лучшие из лучших ушли в ополченческие отряды.

Болезнь матери затянулась. А немцы все продвигались и продвигались. Наверно можно было уехать… Мать… Бабушка… Но верилось, что не могли нас бросить в опасности. Москва думает о нас…

Все равно ты тут не поможешь… Нужно продолжать учиться… Неизвестно, когда все кончится… Специалисты будут нужны после победы… Мать бессильно металась. Спрашивала о немцах. Но все скрывали от нее правду — она убивала и здоровых. Мать верила — зверьё полосатое, ишь чего захотели — прут себе! Она задыхалась. Казалось, её душа — гнев. Она высохла, пожелтела, плотно вросла в постель. Это был труп с живыми глазами. Округлившиеся в глубоких глазницах, они лихорадочно поблескивали. Изредка ловила в темноте руку — просила пить. Пила жадно, много, крупными, булькающими глотками :- «Горит там всё. Не встать мне видно». Но больше этого никогда о смерти не говорила. В этом она сильно отличалась от бабушки. Бабушка могла часами обсуждать платье, в котором нужно будет ее положить в гроб. Мать часто перебивала её — «зачем говорить о пустяках? Ну умру я, значит перестану делать то, что делаю сейчас, перестану дышать. Но люди-то останутся. Дети останутся. Они сделают больше меня, и лучше меня, потому что они умнее. И они увидят то, ради чего мы все трудились, и чего не дождемся. «В голосе чувствовалась вера, вера в будущее и людей. И после её слов казались глупыми приготовления бабушки, её платье и платок с голубыми васильками.

Последние минуты у постели больной. Она теряла сознание. Бредила. Но и в бреду жила её упрямая, осмысленная вера в будущее. «Галька-то в титу-те?…Грудь болит… Болит… помогите… Иосиф Виссарионыч…»

Умерла она тихо, плотно сжав высохшие губы, вытянувшись в струну и разметавши руки, тяжелые, большие, пожелтевшие руки.

 

Фашизм — это такой комбинат, который производит из невежд автоматы с приемами садистов. И эти автоматы опасны, потому что против них бессильны все обыкновенные человеческие средства, — только ловкость, хитрость, изворотливость, вооруженные техникой истребления и яростью…

 

Бывает иногда такое состояние — хочется прожечь жизнь; нырнуть в её манящую глубину, нырнуть без раздумья, без размышлений. Это искушение велико, его сила иногда кажется неодолимой. Оно разъедает, подталкивает, извращает, гармонируя с меланхолией и отчаянием. Энергия парализуется. Человек действительно сложная задача. Её нельзя разрешить одним направлением мыслей. Она требует одновременного анализа в нескольких направлениях. Трудно быть человеком, очень трудно. Следует ли создавать себя по проекту, или отдаться стихии чувств и желаний. Первое требует концентрации, ограничений, второе, наоборот, скорее стихийности, подобных урагану порывов.

Сегодня 3 сентября — день победы над Японией. Это был конец великой войны, и начало отсчета новых бедствий на земле. Душит злоба. Хочется плюнуть в лицо пьяным от крови поджигателям войн. Но у них барабанные перепонки ушей из кожи слона, а сердца в металлической броне обогащения. Поймут ли когда-нибудь эти люди, сделавшие бряцанье монет своим идеалом, человека. Человеческие качества им недоступны. Их деньги нас не затрагивают, их богатства для нас — плесень. Богатство настоящего человека в чувстве движения. В движении — сила, как бы им не доказывали обратное их пунктуальные подсчёты статистов.

Но их золотые слитки мешают нам. Они строят баррикады на нашей дороге. Борьба не кончилась, и черт знает, когда кончится. Борьба за человека.

Категория: Мои статьи | Добавил: MargaRita (05.04.2017)
Просмотров: 25 | Теги: дневники матери, мать, война | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar